– А что ж ты нам ничего не скажешь о друзьях-немцах, – смеясь, полюбопытствовал Вок.
– О них много говорить не приходится, вы и сами их знаете! Картина тевтонского варварства будет вам совершенно ясна, когда я приведу то, что осталось у меня в памяти из грамоты, разосланной жмудинами с жалобами на орден: „Выслушайте нас, князья, духовные и светские! Орден ищет не душ наших для Бога, а земель наших для себя и довел нас до того, что мы должны или ходить по миру, или разбойничать, чтобы было чем жить. Прелаты, ксендзы и т. п. люди отбирают у нас шерсть и молоко, а в учении христианском нас не наставляют. После этого как они смеют называть себя братьями, как смеют крестить? Кто хочет других умывать, сам должен быть чист!” Как видите, папизм, рука об руку с немцем, и здесь дает себя знать!
– Какое же впечатление произвело на тебя восточное богослужение? Ведь ты, разумеется, побывал в их храмах, – осведомился Гавлик.
– Я посещал церкви в разных городах, но особенно глубокое воспоминание оставило во мне богослужение, на котором я присутствовал в Плескове, и пением их, клянусь, я был увлечен и тронут до глубины души. Золоченая решетка, украшенная образами святых, скрывает у них алтарь от взоров молящихся и распахивается лишь в известные минуты обедни; да и вообще, вся служба исполнена такого величие, что захватывала душу и влекла ее к небу. Мне казалось, что я очутился в общине первых христиан, и право, я от всего сердца молился в этой церкви, где служение совершается на языке, понятном каждому.
– А как относились католические попы к тому, что ты ходил в русские церкви. – Неужели спокойно? Что-то не верится. Ха! ха! ха! – рассмеялся Вок.
– Разумеется, предпочтение, открыто оказываемое мною восточному исповеданию, не прошло незамеченным у католического духовенства, которое поставило мне это в вину. Я был вызван к архиепископу виленскому и выслушал по этому поводу строгий выговор; но грубая нетерпимость архиепископа, заявившего мне, что руссы – не христиане, что образа, украшающие их храмы, и мощи святых – лживы, а приобщение верных под обоими видами – гнусная ересь, не только не тронула меня, а даже возмутила! Я впоследствии высказал свое чистосердечное убеждение самому Витовту.
– Еще бы, – перебил Якубек. – Наоборот, можно смело утверждать, что причастие под обоими видами было установлено Самим Иисусом Христом и церковь всегда согласовалась с этим обычаем, пока папы не предписали своего новшества, лишившего мирян чаши.
– Живя среди наших далеких братьев, – продолжал Иероним, – и, окунувшись вновь в веру отцов, завещанную Мефодием и Кириллом нашей милой Чехии, я чувствовал себя другим человеком… Порою, величавые мечты овладевали мной, и я задавал себе вопрос: неужели нет средств против зла? Возможно ли оживить предание нашей былой, народной веры, которая, по удостоверению многих, оставила у нас еще глубокую память и живые корни?
– Долго боремся мы, чехи, против натиска латинства, покровительствуемого немцами! Вот я и рисовал себе, каково было бы наше могущество, если бы церкви немецкой мы противопоставили бы церковь славянскую, которая под своей хоругвью собрала бы русса, чеха, поляка и все племена, связанные единством происхождения, которых объединила бы и вера. Танненбергский бой показал же, что мы можем несокрушимо встать против векового врага, жаждущего нашей погибели!
Иероним умолк; голос его дрожал от волнение, мощная грудь вздымалась, и орлиный взор устремлен был в пространство, позабыв окружающее и поглощенный развернувшейся перед ним грандиозной картиной!
Пророческим взглядом своего гениального ума, прозревавшим даль грядущих событий, он словно предвидел, что для немцев религия всегда будет служить политическим орудием и что, согласно требованиям минуты, их боевым кликом будет: „Hin nach Rom! ” – для разделение славян, а „Los von Rom!” — для воссоединения германского мира…
В комнате царило молчание, все были под впечатлением речей Иеронима.
Наконец, первым раздался голос Гуса.
– Светла и заманчива твоя картина будущего; но для того, чтобы выполнить твои пожелания, сил человеческих не хватит. Хорошо, если бы каждый до самой смерти исполнял свято свой долг, поручив остальное тому, Кто управляет судьбами людей и народов.
Разговор, мало-помалу, ожил, но уже на другую тему, а именно ту, которая занимала в эту минуту весь христианский мир, т. е. о соборе.
Но приятели скоро разошлись.
Следовавшее затем время поглощено было сборами к отъезду и, так как Гус отправлялся в Костниц на собственные средства, то его друзья, наперерыв, старались облегчить ему всякие материальные заботы. Многочисленные подарки деньгами и разными вещами сыпались со всех сторон; между прочим, родственник Ружены, барон Божек Рабштейн, подарил ему чудного коня, Вок с отцом – полное одеяние из черного фландрского сукна, а Ружена поднесла значительную сумму денег.
Наконец, 11 октября Гус выехал из Праги, после трогательного прощания с друзьями и особенно с Иеронимом, который сопровождал его на несколько миль за город.
– Милый мистр, – сказал он при расставании, крепко обнимая Гуса. – Будь тверд в предстоящей борьбе, и если тебе будет грозить какая-нибудь опасность, я прилечу на выручку.
Между тем, ничто, казалось, не подтверждало опасений друзей и мрачных предчувствий самого Гуса. Путешествие совершалось благополучно и по дороге Гуса всюду встречали с почестями и живейшим вниманием.
Когда пришло его письмо, помеченное Нюрнбергом, полное самых любопытных подробностей, в доме Вальдштейнов был настоящий праздник. С радостным удивлением описывал Гус, что вместо ненависти, которую он ожидал встретить со стороны немцев, народ, напротив, толпами выходил ему навстречу, и знатнейшие люди, даже священники, беседовали с ним и хвалили его учение.