– Если бы собор постановил, что у тебя всего один глаз, когда их два, – то ты обязан этому верить.
– Пока Бог сохранил еще мне разум, я воздержусь утверждать что-либо подобное, даже если бы весь свет хотел меня к этому принудить, – неустрашимо ответил Гус.
Недели две после последнего допроса Гуса, Ружена сидела в кресле, у окна, мрачно задумчивая; Анна, поместившаяся против нее, читая книгу, украдкой поглядывала на подругу.
– О чем ты задумалась Ружена? Я уж по твоему лицу вижу, что у тебя в голове бродят невеселые мысли; нехорошо! – заметила она, нагибаясь к приятельнице.
Ружена вздрогнула и выпрямилась.
– Трудно быть веселой, когда умираешь в мои годы, – грустно сказала она и, подняв протестующе руку, продолжала. – Не разуверяй меня, Анна! Я сама чувствую, что меня гложет недуг, что какая-то отрава бродит по жилам и поглощает мои силы. Но сегодня у меня явилось непреодолимое желание хоть раз повидать отца Яна, открыть ему свою душу и от его геройства запастись мужеством, потому что мной овладевает страх и отчаяние, – она остановилась и несколько слезинок скатились по ее щекам.
Анна едва подавила подступавшие к горлу слезы.
– Я думаю, что желание твое выполнимо, – нерешительно ответила она, – Я знаю, что барон Ян, Светомир и другие друзья виделись с ним, благодаря тюремщикам, которые все оказались добрыми людьми. Только надо бы поговорить об этом с графом.
И вот, дня через два, Светомир объявил своему другу детства, что желанное свидание состоится в ту же ночь, и что он с Бродой будут ее сопровождать. Ружена согласилась взять и Анну с собой, – у нее не было тайн от испытанной подруги; к тому же графиня отлично понимала, что она тоже жаждет увидеть, может быть, в последний раз того, кого боготворила и считала существом высшим.
В темной, сырой тюрьме францисканского монастыря, которую Гусу суждено было покинуть лишь идя на смерть, – он сидел у стола и читал Евангелие, при слабом свете масляной лампочки, – роскошь, за которую узник был крайне признателен друзьям.
Гус сильно исхудал; лицо его, осунувшееся от болезни, лишений и страданий – физических и нравственных, – было словно восковое. Но в больших, грустных, мечтательных глазах горела та же твердость духа, которую ничто не могло сломить.
Он не был прикован к своему ложу, как в Готтлибене; но все-же кандалы были на руках и ногах. Гус отодвинул, наконец, книгу и, облокотясь на стол, задумался. За минувший день, он пережил тяжелые минуты, и много чувств, которые он считал побежденными, угасшими, пробудились вновь и мучительно терзали его душу. В продолжение долгих месяцев этой нравственной агонии, все существо его совершенно преобразилось, – очистилось и одухотворилось; земные слабости, мало-помалу, спадали с него, всякое человеческое желание исчезало в восторженной вере в Бога, которому он поручил свою жизнь и судьбу.
Несколько дней перед тем епископы спросили его, не желает ли он исповедоваться, и он с радостью принял предложение. С тем истинно-христианским смирением и незлобием, которые особо выделяют его даже среди славных полчищ мучеников за идеи, он избрал себе в духовники Стефана Палеча.
– Это мой злейший противник, – сказал Гус. – Ему я и хочу исповедаться.
Даже Палеча тронуло это величие души его жертвы. Он отверг было это тяжелое поручение отпускать грехи человеку, которому сам же причинил столько зла; но, побежденный, может быть, угрызениями совести, Палеч все-же пришел в тюрьму к бывшему другу, с целью убедить его отречься.
Свидание было трогательное. Гус просил своего палача простить ему, если перед собором у него вырвалось какое-нибудь грубое, оскорбительное слово; но на убеждение Палеча, он только ответил:
– Что сделал бы ты, если бы тебя принуждали отказаться от ересей, которых ты никогда не проповедовал?
– Это, действительно, было бы тяжело, – ответил Палеч и зарыдал.
– Как же мог ты сказать, что я не верю в Бога, – продолжал Гус, – и что от рождества Христова не было ересиарха опаснее меня?
Палеч пробовал отрицать это и с новым жаром умолял его отринуть свои убеждения.
Гус отказался наотрез, прибавив:
– За что, за что сделал ты мне столько зла?
И Палеч ушел от него в слезах.
Впечатление этого свидания волновало еще узника, когда после полудня явился de Causis, обругал его и, злорадствуя, возвестил близкое мученичество.
Горечь разочарования в людях, обманутая дружба, неудовольствие на императора, предательски восстановлявшего против него судей, вместо обещанного покровительства, и возмущение проявленной к нему несправедливой жестокостью, все это поколебало стойкую душу Гуса; внутри все ныло и дрожало. Ему было глубоко жаль покинуть не доведенное до конца дело, верную паству и Вифлеемскую часовню, перед ужасом ожидавших его мучений содрогалось тело… Это были минуты борьбы, смущение духом и слабости человеческой, которые нередко посещают избранников Божьих, и Гус тщетно искал в Евангелии той поддержки, силы и спокойствия, которые привык в нем черпать. Он пробовал молиться, но порыв восторженного отрешения от земли с ее горестями не приходил.
Шум отодвигаемого дверного засова вывел его из раздумья.
„Кто-нибудь из друзей пришел навестить, о чем предупреждает тюремщик”, – подумал Гус.
Но, к удивлению своему, он увидел двух закутанных в плащи женщин. Одна из них поддерживала другую, которая, видимо, нетвердо держалась на ногах, а затем опустилась на колени перед Гусом и дрожащей рукой откинула вуаль.
– Ружена! – вырвался у него крик удивления, в котором слышались и радость, и горе. – Милые дети мои! Как благодарить вас, что вы не забыли бедного узника и обрадовали меня свиданием с вами. Мне даже не на что посадить вас в этой жалкой тюрьме!