Собрался городской совет и, после бурных прений, поста новил разрушить, по крайней мере, самую часовню, как то было внушено из Рима.
Вечером в тот же день, Гус был у Вальдштейнов.
Даже его кроткая душа была возмущена утренним наглым нападением, и он не мог сдержать своего негодования.
– Вот, – говорил он, – образчик дерзости немецкой! Без королевской воли не посмели бы разрушить печь у соседа, а дерзнули покуситься на храм Божий! [59]
– О, мы защитим часовню! Пусть собаки немцы сунутся в другой раз, если им охота отведать наших кулаков, – вскричал, кипя гневом, Вок. – Я боюсь только за вас, мистр Ян, ведь поганые попы станут теперь немилосердно вас преследовать.
– Меня уже требовали к епископу, чтобы узнать, подчинюсь ли я повелениям апостольским.
– И что же вы ответили? – тревожно спросила Ружена. Грустная улыбка мелькнула на лице Гуса.
– Ответил от чистого сердца…
Но, видя всеобщее нетерпение, он продолжал:
– Апостольскими я называю повеление апостолов Христа, и я готов повиноваться папе постольку, поскольку приказы его согласны с учением Спасителя; но если они ему противоречат, я слушаться их не буду, хотя бы они воздвигли костер передо мною! [60]
– Милый мистр, вы страшно рискуете, – заметила Ружена, сочувственно пожимая ему руку.
– Все будет по воле Господней, дочь моя, но я полагаю, что не пришел еще час! Господь не закончил дела, возложенного на меня и моих братьев, и не вырвал еще из пасти Бегемота всех, предназначенных Им к спасению. Так Он и подаст силы благовествующим, пока они не раздавят окончательно главу Бегемота! Всем сердцем стремлюсь я к этому и за это смиренно приму смерть…
– Такая жизнь делает вас достойным венца праведника, – сказала Анна, и взгляд ее, потухший и бесстрастный со времени постигшего ее горя, вдруг вспыхнул фанатическим возбуждением.
– Воздержись, дочь моя, от столь смелого слова и особенно не переноси необдуманно благодарности, которой мы обязаны Господу, руководящему и поддерживающему нас, на Его недостойного служителя, – строго заметил Гус.
Несмотря на страстное желание немцев разрушить вифлеемскую часовню, им, однако, пришлось от этого отказаться; народ днем и ночью охранял дорогое для него место молитвы.
Настроение же толпы было так грозно, возбуждение столь явственно, что нападать открыто уже более не смели. Зато поторопились обнародовать отлучение и применить его во всей строгости.
По всем церквам Праги торжественно было возвещено, что отправление богослужений приостанавливается, пока Гус будет находиться в Праге, и что всякому христианину воспрещается, под страхом подобного же отлучение, говорить с Гусом, снабжать его едой и питьем, давать ему убежище, хоронить его и т. д.
Черная, грозовая туча нависла над древней столицей Чехии; настроение получалось зловещее, тоскливое, точно город посетило какое-нибудь ужасное бедствие. Колокола более не звонили, церкви были заперты и службы в них не совершались; умирающим отказывали в напутствии, новорожденным в крещении, брачующимся – в благословении Божием, мертвым – в христианском погребении.
А между тем, большинство население не дрогнуло перед этой страшной карой, и не поколебалась любовь его к Гусу. Всеобщее неудовольствие обрушилось на завистливое и злобное, в сознании народном, духовенство, мстившее обожаемому проповеднику за то, что тот смело обличал его проделки, алчность и продажность.
Во время этого испытания, Гус дал доказательство кроткой и безропотной решимости которая была одной из выдающихся черт его характера. По поводу постигшего его несправедливого наказания, он взывает только к Иисусу Христу, как единому истинному Главе церкви, [61] а в остальном продолжает свою обыденную жизнь: посещая больных и страждущих, проповедуя истины евангельские и выказывая во всех случаях ту горячую веру, то самозабвение, которые покоряли ему сердца всех современников, а для потомства создали один из обаятельнейших исторических образов.
В доме Вальдштейнов он бывал еще чаще, привлекаемый горем, постигшим семью; ужасное состояние графини Яны держало всех в страхе.
В те времена науки лечение психических болезней не существовало, и безумие зачастую приписывалось одержанию дьяволом, хотя в случае с графиней Яной подобное предположение напрашивалось как-то само собой; было ясно, что содеянное преступление вызвало духа зла, который и наложил уже на виновную начало тех мучений, которые ожидали ее впоследствии в аду. Подобное убеждение усугубляло только ужас, внушаемый несчастной женщиной; даже старый граф и Вок суеверно вздрагивали, когда она носилась по комнатам, гонимая видением своей жертвы.
Гус часто навещал больную, и голос его, как будто, успокоительно действовал на нее; поэтому всякий раз, как он приходил к Вальдштейнам, граф просил его побывать у жены.
Придя как-то под вечер, Гус узнал, что графиня без устали металась весь день и ярость ее была такова, что даже пытались, хотя безуспешно, связать ее, но у нее проявилась такая сила, с которой не мог справиться даже Брода.
Уже подходя к покоям больной, Гус слышал то пронзительные вопли, то какое-то рычание. Комната едва была освещена, так как свеч не зажигали, опасаясь пожара; но холод побудил затопить камин, около которого и сидела служанка.
В первую минуту, Гус не мог отыскать графини; наконец, он увидал её у кресла, сидевшую на корточках, с вытянутой вперед шеей, точно она кого-то сторожила.
Она страшно изменилась за это время: худоба ее стала ужасающей, волосы совсем побелели и висели в беспорядке, длинными космами; свирепые, широко раскрытые глаза, неподвижно устремленные в одну точку, производили тяжелое впечатление. Она была в рубашке и разорванной во многих местах юбке: обрывки газового, вышитого когда-то золотом вуаля, лохмотьями свешивались на спине.